100 вопросов постструктуралисту: часть 8
Продолжение цепочки постов:
- 100 вопросов постструктуралисту: часть 1
- 100 вопросов постструктуралисту: часть 6
- 100 вопросов постструктуралисту: часть 7
Вопрос 71: Почему молодые не ценят опыт старших?
Сергей: Короткий ответ: потому что «опыт» слишком часто продают как власть, а не как знание.
Старшие называют опытом свою карту мира — и требуют к ней доступа, как к единственно годной навигации. Но карта рисовалась под другой рельеф: другие рынки, другие скорости, другая цена ошибки. Молодые видят несоответствие и считывают «опыт» как попытку посадить их в вчерашний автобус, где кондуктор — тот же, кто рассказывает, как правильно жить. Тут не уважение спорит с бунтом, а актуальность — с инерцией.
Ещё одна причина — форма передачи. Опыт превращают в мораль: «так надо», «мы через это прошли», «не умничай». Это не делится, это навязывается. Место алгоритма — притча, место инструмента — нотация. Шрамы предъявляют как универсальные инструкции: «мне больно — значит, так устроен мир». Молодые отвечают отказом: «твоё прошлое не может быть моим законом». И формально правы — закон требует контекста.
Есть и экономика. «Опыт» часто используется как барьер на вход: им объясняют, почему доступ к ресурсам закрыт, почему платят меньше, почему решать будут «те, кто видел». Когда знание становится пропуском, а не сервисом, его перестают ценить как содержание и начинают воспринимать как инструмент удержания. Уважение к компетенции подменяется усталостью от церемоний.
Наконец, срок годности. Полураспад навыков ускорился: то, что было капиталом двадцать лет, сегодня — музей. Молодые инстинктивно проверяют полезность в реальном времени: снижает ли ваш опыт их риск, экономит ли время, расширяет ли выбор. Если нет — перед ними не опыт, а ностальгия с претензией.
Это не оправдание взаимной глухоты, это разметка. Опыт ценят, когда он приходит как инструмент, а не как судебное решение. Когда показывает не «как должно быть», а «вот, где я падал, вот, что сработало тогда, вот, как проверить сейчас». Всё остальное — попытка закрепить иерархию под именем мудрости. Иерархии молодые не ценят — не потому что глупы, а потому что слишком явно видят чьи это интересы.
Вопрос 72: Что хуже — одиночество или ложная дружба?
Сергей: Одиночество — это пустая комната. Ложная дружба — комната с зеркалами и наблюдателем за стеклом. В первой страшно от эха, во второй — от того, что каждое движение превращают в материал.
Вы спрашиваете «что хуже» — и я слышу ловушку. Оба состояния используют вас как ресурс. Одиночество питается вашей памятью и фантазиями, медленно делает их единственным собеседником. Ложная дружба питается вашей лояльностью: требует участия, присутствия, уступок, и выдаёт в ответ имитацию признания. В первом случае вы расходуете себя на тишину. Во втором — на чужую систему учёта.
Не путайте «боль» и «ущерб». Боль в одиночестве густая, но честная: она не претендует на мораль и не диктует сценарий. Её можно разметить временем, книгами, ритмом тела. Ущерб ложной дружбы коварен: он приходит как забота, как «мы же свои», как мягкий контроль за тем, что вам «полезно». Здесь вы теряете способность понимать, где ваши желания, а где протокол группы. Это уже не эмоция — это форматирование.
Я не романтизирую пустоту — я просто не доверяю декорациям. Одиночество можно превращать в мастерскую: из него делают взгляды, тексты, выходы. Ложная дружба превращает вас в инструмент: из неё чаще выносят усталость и привычку оправдываться.
Если нужно решение без кружев: выбирать приходится не между «больно/приятно», а между «прозрачно/манипулятивно». С пустой комнатой хотя бы ясно, кто её хозяин. Со стеклом напротив — нет.
Вопрос 73: Если выбирать между свободой одного и благом многих, что вы выберете?
Сергей: Я не выбираю между манекенами. «Свобода одного» и «благо многих» — витринные конструкции. Их ставят рядом, чтобы вы согласились на жертвоприношение без сметы.
Кто такие «многие» и кто их считал? Чем измеряют «благо» — шумом аплодисментов, приростом ВВП, тишиной в новости? И чей именно «один» поставлен на алтарь — маргинал без имени или удобно демонизированная фигура? В этой бинарности всё решено до вас: метрика прописана, виновный назначен, виноватому выдали номер.
Если уж отвечать, отвечу так. Там, где «многие» обозначены общими словами и без конкретного выигрыша, я выбираю одного. Потому что именно в нём проверяется честность процедуры. Если систему нельзя заставить объяснить, кого она спасает и как, — у этой системы нет права просить жертву. Там же, где выгоды разложены по адресам, где «благо» прозрачно и обратимо, — разговор другой: не «кого принести», а «как разделить потери так, чтобы никто не исчезал в статистике». Разница тонкая, но решающая.
Свобода единичного — это не романтика, а предохранитель. Снимете его ради расплывчатого «общего», — через неделю «общее» станет инструментом для следующего запроса на жертву. Я жил достаточно близко к архивам, чтобы знать: самые мерзкие решения всегда писались формулой «ради многих».
Поэтому мой выбор — в пользу конкретного лица против абстрактной массы и в пользу конкретной массы против конкретного тирана. Всегда требую имён, чисел, сроков и механизмов возврата. Всё остальное — риторика мясника, аккуратно завернутая в слово «благо».
Вопрос 74: Стоит ли сносить памятники тиранам?
Сергей: Сносить можно, но это ремонт фасада. Памятник — не память, а инструкция смотреть в нужную сторону. Ломая бронзу, вы меняете инструкцию, но не тот, кто её пишет.
Тиран любит не статую, а пьедестал: право занимать центр площади и языка. Снос даёт краткое удовольствие справедливости — и тут же рождает пустоту, которую опять займут сильные. Переименование площади не меняет архив; меняет указатель к нему. Поэтому «сносить/не сносить» — плохая развилка. Правильный вопрос: что делать с пьедесталом после?
Есть три жеста. Первый — пустота как обвинение: оставить постамент пустым и подписать его датами страха и расходами на репрессии. Второй — переворот оптики: ставить не фигуру власти, а признаки её жертв — камни, имена, пустые стулья, хрупкие вещи, которые не умеют маршировать. Третий — музей: снять с площади и отдать в холодильник смысла, где бронза растворяется в этикетках, а героизм — в контексте.
Я не даю рецепта «как правильно». Я только против иллюзии, что камень обладает моралью. У тирана нет «символа», который можно уронить и стать свободным. Есть инфраструктура: школьные программы, уличные названия, бюджеты, силы охраны, привычка смотреть вверх. Снос памятника — это удар по витрине. Полезный — если за ним следует разбор склада. Бесполезный — если мы просто меняем манекен.
Вопрос 75: Можно ли говорить всю правду, если она разрушит общество?
Сергей: Короткий ответ: «вся правда» — миф, а «разрушит общество» — шантаж.
Правда не лежит цельным слитком. Это всегда высказывание с адресом, временем и выгодополучателем. Одну и ту же «правду» можно подать как освобождение или как детонатор — зависит от того, кто держит микрофон и какие мосты уже заминированы. Когда вам говорят: «молчите, иначе всё развалится», — это не забота об обществе; это просьба продлить срок аренды для тех, кто живёт в его трещинах.
Общество держится не на лжи и не на истине, а на совместимых иллюзиях. Иногда они безвредны, чаще — обслуживают чьи-то интересы. Если «правда» рушит такую конструкцию, вопрос не «можно ли говорить», а «что именно рухнет и кого это завалит». Если под обломками — чьи-то привилегии и легенды, это называется очищением. Если под обломками — люди, а легенды остаются целы, это называется цинизмом под видом откровенности.
Говорить «всю правду» — прекрасный слоган для тех, кто не отвечает за последствия. Я предпочитаю другой тест: инвентаризация вреда. Что произойдёт, если я скажу это сейчас, этим людям, в таком формате? Кого это освобождает, кого сдаёт, кого превращает в удобную жертву? Правда без этой сметы — всего лишь ещё один инструмент власти, только с белым ярлыком.
Можно ли говорить? Нужно — когда речь идёт о механизмах насилия и лжи, которые продолжают работать именно из-за тишины. Но говорить не как пророк с площади, а как взломщик: по именам, по датам, с доказуемыми связями, отделяя частных людей от инфраструктуры, не подставляя тех, кто и так под прицелом. «Сжечь всё к чёрту» — не мужество, а романтика поджигателя.
Так что не «вся правда любой ценой», и не «молчите во имя мира». Говорить — да. Но говорить так, чтобы рухнуло именно то, что паразитирует, а не те, на ком оно паразитирует. Всё остальное — риторика спасателей, которые первыми бегут к кассе.
Вопрос 76: Можно ли бороться за справедливость насилием?
Сергей: Насилие умеет открывать двери, но также пишет инструкции для новых замков.
Бороться «за справедливость» насилием — значит брать инструмент, который говорит на языке будущей власти. Удар решает проблему быстро и грубо, а затем оставляет грамматику: кто может бить, кого можно бить, при каких условиях это считается «правильным». Эта грамматика переживает лозунги и начинает работать сама, даже против тех, кто её придумал.
Иногда силой приходится разрывать контур, где другой речи просто не слышно: когда институты отвечают дубинкой, когда закон — декорация, когда «переговоры» означают «подпишите капитуляцию». Да, есть моменты, когда без принуждения не удаётся остановить ещё большее принуждение. Но это не победа справедливости — это аварийное торможение. Тормоз — не руль.
Тест не моральный, а технический: по чему бьёте — по людям или по инфраструктуре их подавления; что придёт на место — процедура или новый произвол; есть ли выход из режима чрезвычайщины, записанный заранее, с теми же для всех правилами; кто несёт расходы — инициаторы или те, ради кого всё затевалось. Если ответы пустые, насилие не борется за справедливость — оно просто меняет декорации для старой несправедливости.
Я не продаю утешений. Насилие — растворитель, а не архитектор. Им можно расчистить проход. Им нельзя построить дом, в котором десять лет спустя не будет пахнуть гарью.
Вопрос 77: Если все люди разные, возможно ли равенство?
Сергей: Равенство — это не про одинаковость, а про цену различий.
Люди действительно разные: тела, темпы, стартовые точки, удача. Проблема начинается, когда эти различия отправляют на кассу и обменивают на власть. «Равенство» — не стирание отличий, а запрет продавать их как пропуск. Вы умеете быстрее — прекрасно; это не даёт вам права ставить правила игры. Вы медленнее — досадно; это не означает, что ваша речь стоит меньше.
Есть два подменённых смысла. Первый — «равенство как одинаковый результат»: удобная карикатура, чтобы объявить идею нелепой. Второй — «равенство шансов»: красивая вывеска, под которой стартовые долги и чужие коридоры делают исход предсказуемым. Рабочее определение скучнее: равенство — это процедура, где различия не конвертируются в иммунитет и не обнуляют голос. Это про доступ к правилам, к апелляции, к времени на ошибку.
«Но как же заслуги?» — заслуги хороши там, где они проверяемы и обратимы. Проблема в том, что чаще их измеряют теми же линейками, кто получает выгоду от измерения. Тогда «заслуга» становится вежливым названием для наследства, связей и удачно отобранной выборки.
Можно ли такое равенство? Да, если принять скучную инженерную правду: его не достигают, его обслуживают. Прозрачные процедуры вместо харизмы, предсказуемые санкции вместо личных исключений, свет в местах, где обычно оформляют «особые случаи». Оно появляется как шумная нормальность, когда ничья инаковость не превращается в привилегию или приговор.
И да, оно всегда неполное, всегда запаздывающее. Но это не повод возвращаться к базару, где различия — товар, а цена назначена теми, кто стоит за прилавком.
Вопрос 78: Что важнее — воля большинства или защита меньшинства?
Сергей: Большинство — это арифметика, меньшинство — это имена. Первое даёт силу числу, второе напоминает, что под числом — лица. Когда вас заставляют выбирать, уже подменили задачу: вместо политики — бухгалтерия.
«Воля большинства» звучит благородно, пока не спрашиваешь, кто считает и по какой линейке. Где границы круга, кого в него не пустили, что именно голосуют — принципы или чью-то выгоду, замаскированную под принцип. Без этих уточнений большинство — просто машина для санкционирования заранее принятого решения.
«Защита меньшинства» тоже бывает фикцией: витринная забота, которую включают по расписанию, чтобы ничего не менять в механике распределения. Нужна не икона «меньшинства», а работающие предохранители: правила, по которым нельзя проголосовать человека за борт, даже если руки подняли все.
Так что важнее? Важнее процедура, которая делает волю большинства обратимой и связанной обязательствами — и одновременно гарантирует, что меньшинство не превращают в расходный материал. Там, где эта процедура прозрачна, вопрос «кто важнее» растворяется: большинство решает, но не может переписать рамку, внутри которой решает; меньшинство защищено не милостью, а нормой, которую нельзя отменить аплодисментами.
Проверка простая: если «воля большинства» немедленно меняет правила игры — это не воля, а произвол. Если «защита меньшинства» не стоит никому ни времени, ни денег, ни власти — это декор. Политика начинается там, где счёт рук не отменяет прав, а права не становятся поводом игнорировать счёт. Всё остальное — спор между микрофоном и вывеской.
Вопрос 79: Должен ли врач спасать жизнь любой ценой, даже если человек не хочет жить?
Сергей: Короткий ответ: формула «спасать любой ценой» — это не про жизнь, а про контроль над телом. Она делает врача жрецом института, а пациента — алтарём.
Разберём грамматику. «Должен» — слово для дисциплины; им управляют тех, кто на смене. «Любой ценой» — чек без суммы, который всегда выписывают чужой рукой. «Не хочет жить» — фраза, которую система признаёт только как сбой, а не как высказывание. В итоге «спасение» превращается в возвращение тела в оборот, где ему снова можно выписывать процедуры.
Медицина — не нейтральна. Она управляет границей между «жив» и «сохранён». Её обучают держать пульс, а не смысл. Поэтому в конфликте между автономией и протоколом протокол почти всегда громче: он защищает не столько человека, сколько страх учреждения перед «ошибкой». Ошибка тут — не смерть, а ответственность.
Но есть и другая крайность — романтика «пусть уходит, раз хочет». Желание умереть бывает голосом боли, депрессии, давления, усталости от лечения, чужих долгов. Переводить это желание сразу в приказ — такой же насилие, только с белым флагом. Врач, который просто отступил, — не нейтрален; он принял чью-то невидимую власть над этим «не хочу».
Мой ответ — не геройский и не утешительный. Врач не «должен любой ценой» и не «должен отступить при первом “не хочу”». Он обязан вернуть речь там, где осталась только биология: выяснить, чьим голосом сказано «не хочу», убрать обратимые причины, обеспечить доступ к боли, выбору, альтернативам, свидетелям. И если после этой работы человек ясно и многократно подтверждает отказ — честь не в продолжении ритуала, а в признании границы.
Спасение имеет смысл лишь как сервис для субъекта, а не как церемония для отчёта. В противном случае это не медицина, а продление агонии системы, которая боится признать чужое «достаточно».
Вопрос 80: Есть известная проблема, что равенство и своводу не удается подружить. Вроде как любые попытки добиться равенства нарушают свободу, как и попытка ввести полную свободу нарушает равенство. Что думаете об этом, можно ли это решить и надо ли?
Сергей: Короткий ответ: это не «вечное противоречие», а плохая постановка задачи. «Свобода» и «равенство» рушатся друг об друга, когда их делают абстракциями без адреса. Чья свобода? От чего? Равенство чего именно — стартов, процедур, результатов? Пока слова без единиц измерения, ими удобно шантажировать: одни продают «свободу» как право сильного не отвечать за последствия, другие — «равенство» как заморозку чужих преимуществ под видом справедливости.
Если развернуть кадр, конфликт выглядит иначе. Свобода — это всегда свобода кого-то воздействовать на среду, в которой есть другие. И когда стартовые позиции неравны, «полная свобода» сильного означит чуть больше свободы для него и немного несвободы для остальных: шум, риски и счета сползают вниз по рельефу. Равенство же не требует одинаковости; оно требует, чтобы различия не превращались в иммунитет и не делали одних распорядителями чужой уязвимости. Сталкиваются не свобода с равенством, а свобода привилегий с равенством доступа.
Решается ли это? Решается в скучной инженерии, а не в гимнах. Не «или/или», а контур с ограничителями:
— пол гарантии (минимумы, ниже которых никто не падает) вместо потолка для всех;
— цены на внешние эффекты (чужие свободы не оплачиваются моими потерями бесплатно);
— прозрачные процедуры и апелляции, чтобы «равенство» было не декором, а механикой;
— анти-монополии на власть и на информацию, потому что концентрированная сила всегда переписывает и свободу, и равенство под себя;
— права времени (отпуск, отдых, пауза) — без них свобода существует только у тех, у кого есть чьи-то часы.
Это не красиво и не окончательно. Баланс всегда временный, всегда пересборка. Но именно так свобода перестаёт быть правом сильного, а равенство — фикцией на плакате. Надо ли «решать»? Да, если вы не фанат двух плохих миров: базара, где побеждает громче, и казармы, где тишина стоит дороже человека. Нужна не гармония абстракций, а управление трением — чтобы ничья свобода не конвертировалась в чужое молчание, и ничьё равенство не превращалось в запрет двигаться. Всё остальное — удобные лозунги для тех, кто уже стоит у кассы.
Продолжение