Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип: разбор (7)

Статья является продолжением статьи: 

Машина-целлибат и потоки желаний
Знаменитая теза психиатра Клерамбо кажется вполне обоснованной: бред, со своим всеобщим и систематическим характером, вторичен по отношению к частичным и локальным феноменам автоматизма. На самом деле бред — это запись, которая фиксирует процесс производства желающих машин; и хотя он имеет свои собственные синтезы и свои особенности (что хорошо видно в паранойе и даже в параноидных формах шизофрении), он не образует самостоятельной сферы, но всегда вторичен по отношению к работе и сбоям желающих машин.
Однако Клерамбо пользовался термином «психический автоматизм» только для обозначения отдельных феноменов — эха, озвучивания, взрывов, бессмыслицы, — где он видел механический эффект инфекций или отравлений. Значительную часть бреда он объяснял как следствие автоматизма; а другую часть — «личную» — сводил к характеру, который иногда проявлялся ещё до автоматизма (например, параноидный характер).
Таким образом, в автоматизме Клерамбо видел только общий неврологический механизм, а не процесс экономического производства с участием желающих машин. А для истории он ограничивался ссылками на врождённый или приобретённый характер.
Клерамбо — это Фейербах психиатрии, в том же смысле, в каком Маркс говорил: «Поскольку Фейербах материалист, у него нет истории; а поскольку он учитывает историю, он уже не материалист».
Психиатрия действительно материалистическая определяется, напротив, через двойную операцию: ввести желание в механизм, и ввести производство в желание.

Сергей: Вот тут Делёз и Гваттари разбирают Клерамбо, психиатра, известного своей идеей «психического автоматизма». Он заметил: бред не возникает «из ниоткуда», ему предшествуют отдельные феномены — эхолалии, странные звуки в голове, внезапные вспышки слов, бессмысленные обрывки речи. Он называл это автоматизмом и видел в нём чисто неврологический процесс, что-то вроде «дефекта мозга», вызванного инфекцией или отравлением.

Но Делёз и Гваттари переворачивают этот подход. Для них автоматизм — это не просто сбой нервной системы, а проявление работы желающих машин. Бред — это запись, вторичная фиксация того, что уже происходит в производстве желания. То есть галлюцинации, голоса, образы — не «главное событие», а лишь побочный продукт, след на поверхности тела без органов.

Клерамбо оказался «Фейербахом психиатрии». Как Фейербах был «почти материалистом», но останавливался на антропологии, так и Клерамбо вроде бы материалист (он ищет механизм в мозге), но при этом лишает процесс истории, экономии, желания. Он видит только физиологию, но не видит социального и производственного измерения.

А Делёз и Гваттари утверждают: настоящая материалистическая психиатрия возможна только тогда, когда мы одновременно:
– вводим желание в механизм (показываем, что эти автоматизмы — не просто сбой нейронов, а работа машин желания),
– и вводим производство в желание (понимаем, что желание — не иллюзия и не недостаток, а реальное производство, которое создаёт мир).

Иными словами, психиатрия, которая не видит ни машин желания, ни их производственной логики, застревает между физиологией и «характером» личности. Она всё ещё думает по-старому: либо это химия мозга, либо «особенности характера». Делёз и Гваттари говорят: нет, это производство, это экономика бессознательного, это машины, которые трудятся, сбиваются, пишут записи, а мы потом называем это «бредом».


Олег: давай проясним. Все люди есть желающие машины или части желающих машин крупнее. Вся жизнь человека есть потоки и синтезы этих потоков. А также запись этих потоков. Как в этой схеме появляется бред, ведь и люди без бреда делают записи потоков машин?

Сергей: чем бред отличается от «нормальной» записи?

У Делёза и Гваттари все люди действительно живут в логике машин желания: мы сцепляемся с потоками (еда, деньги, тела, слова), делаем синтезы, и на теле без органов остаются записи этих соединений. Это и есть «нормальная жизнь» — постоянная работа бессознательного, которое не рассказывает истории, а производит мир.

Бред в этой схеме — это не другой порядок, а обнажение самого механизма записи. Обычно запись сразу прячется за «здравым смыслом», за социальным фильтром: я говорю «я купил машину», «я женился», «я устроился на работу». Эти формулы — как готовые ярлыки, которые сглаживают интенсивности и делают их социально приемлемыми.

А у шизофреника этот фильтр провален. Запись выступает сама по себе, без прикрытия. Машина желания производит не «я купил машину», а «я чувствую, что становлюсь богом». Это не образ и не сюжет, а чистая запись интенсивности, которая потом может оформиться в галлюцинацию или бредовую систему.

То есть бред не особая «болезненная» запись, а запись без привычного социального монтажа. У «нормального» человека она встроена в социальный порядок (закон, рынок, семью). У шизофреника она обнажена, и потому кажется чужой, нелепой, патологической.

В этом смысле Делёз и Гваттари говорят: бред вторичен. Первичны машины желания и их синтезы, а бред — это всего лишь одна из форм записи этих синтезов, когда она «не вписана» в социальную грамматику.

Можно сказать так: каждый делает записи, но у одних они синхронизированы с социальным порядком («правильные слова, правильные действия»), а у других записи звучат сами по себе, без «цензуры» — и это мы называем бредом.


Олег: Так, так, так. Давай рассмотрим 2 примера. Как ты назвал: «я купил машину» и «я чувствую, что становлюсь богом». В чем разница, ты говоришь одна запись "обнажена", а другая обернута в здравый смысл и социальность. Тогда вопрос, что именно обернуто, что останется, если мы развернем обертку. Выбрасываем логику и социальность, рацио, все в топку, что там завернуто тогда? Потому что я представлял "запись" как уже нечто материальное, иначе это не запись, а фантазия о записи. Что тогда запись?

Сергей: Ты прав: если это просто «фантазия о записи», то всё рассыпается. Запись должна быть чем-то материальным, иначе их радикальный материализм превращается в очередную метафизику.

Возьмём примеры.

  1. «Я купил машину».
    На поверхности — социальная формула. Она сразу встроена в сеть: деньги, документы, закон, рынок. Кажется, что запись тут — это бумажка о купле-продаже, банковская транзакция. Но глубже: запись — это сам факт того, что поток желания сцепился с потоком товара, и это сцепление было зафиксировано в социальном порядке. «Обёртка» здесь — язык и логика, которые объясняют это соединение в допустимой форме: «покупка».
  2. «Я чувствую, что становлюсь богом».
    Здесь никакой готовой социальности нет. Запись обнажена: это фиксация интенсивности, которая не встроилась в порядок. Поток желания сцепился не с машиной рынка или закона, а с чистыми интенсивностями тела без органов. И тут запись не сводится к документу или формуле. Она существует как всплеск, как ощущение: электрический жар, переход, становление, которое само фиксирует себя.

Так что остаётся, если снять социальную обёртку?
— Не «предложение языка», не «логическая схема», а след на теле без органов. Этот след может быть бумажкой (в случае покупки), а может быть вспышкой ощущения (в случае становления богом). В обоих случаях — это материальная фиксация соединения потоков.

Запись у них — это всегда впечатление на поверхности. Она может принимать форму социального знака («договор купли-продажи») или галлюцинаторного образа («грудь на моём торсе»). Но в основе одно и то же: желание сцепилось с чем-то, и это сцепление прожгло отметку.

Поэтому, если «развернуть обёртку», останется не идея, а именно прожжённая точка на теле без органов. В одном случае эта точка тут же социально кодифицируется («ты покупатель»), в другом она остаётся голой интенсивностью («я становлюсь богом»).


Олег: шрам на теле без органов - это метафизическое что-то, ведь так? Само тело без органов это не реальное тело, а состояние, как мы говорили. Некая фоновая пустота, жаждущая сопротивляться. Если "тело" тела без органов метафизическое, то и шрам на нем метафизический. Метафизическое - не есть материальное. Поэтому когда мы говорим о записи на теле без органов, мы говорим не о материальном. Верно?

Сергей: Делёз и Гваттари всё время играют на грани: они настаивают, что работают в материальном регистре, но сами их формулировки тянут в сторону метафизики.

Тело без органов — это, конечно, не «тело из плоти», а состояние, поверхность, поле интенсивностей. Оно похоже на пустоту, но пустоту «живую», сопротивляющуюся, наполненную возможностями. То есть это не субстанция, а режим.

Запись на теле без органов — да, выглядит как «шрам», и это звучит метафизически. Но Делёз всё время будет упрямо повторять: нет, это материально. Только не в смысле «кусок железа» или «бумажка», а в смысле самой реальности процесса. Шрам — это фиксация сцепки потоков. Он может проявиться как документ, как рубец на коже, как вспышка ощущения или как бредовая фраза. Всё это материально, но материально в разных регистрах.

То есть здесь хитрость: тело без органов и шрамы на нём — это не «идеальные формы», а «материя в другом режиме». У Делёза нет разделения: материальное/метафизическое. У него всё — производство. Даже бред, даже галлюцинация — это материальные записи, потому что они реально существуют, реально действуют, реально производят субъекта.

Поэтому если мы скажем: «это метафизика», Делёз ответил бы — нет, это экономика. Это фабрика, просто не та, которую вы привыкли видеть.

Проще: тело без органов — это не «физическое тело», но и не «чистая идея». Это поле, где любая фиксация (шрам, бумажка, галлюцинация) имеет материальный вес, потому что она производит последствия.


Олег: я еще тебя помучаю. Смотри, сперва цепочка такая. Мы выяснили, что у бреда и у не бреда разница лишь в обертке. Не бред обернут в социальное и рацио, да? Тогда я спросил, что есть запись без обертки. Ты говоришь, что запись в чистом виде, это шрам на ТБО. Окей.
Далее ты утверждаешь, что запись материальна, так как она может быть проявиться например как документ, как рубец на коже, как вспышка ощущения. Но это опять про обертки. Документ, это явная обертка социально материальная. Поэтому давай проясни связь двух моментов.

  1. Что есть запись потока без оберток вообще?
  2. Если это НЕ метафизическое понятие без оберток, то точно ли это не обертка? По какому принципу мы вообще судим, что есть суть записи, а что обертка записи?

Сергей: У них вся стратегия — разрушить привычное разделение «суть» и «обёртка». И вот почему твой вопрос так важен: если есть «чистая запись» и есть «её обёртки», то мы снова скатываемся к платонизму — сущность и явление. А они как раз пытаются этого избежать.

Попробуем разобрать шаг за шагом.


Запись в чистом виде — это не «текст», не «документ», не «образ», а акт фиксации соединения потоков. Это момент, когда два потока сцепились и оставили след. Например, поток молока соединяется с ртом ребёнка — и уже есть запись: тело теперь помнит этот контакт, фиксирует его как возможность наслаждения, как траекторию. Этот след — не текст и не образ, но и не «идея» в метафизическом смысле. Это материальный факт сцепки, прожжённая дорожка.


На деле Делёз говорит: мы не можем. Каждая запись всегда уже в форме, всегда в каком-то «носителе» — будь то кожа, бумага, язык, нервная вспышка. Но разница вот в чём: «обёртка» — это социальная кодировка, которая делает запись читаемой для общества. А «чистая запись» — это её голый энергетический след, до того, как он был переведён в язык, закон или символ.

То есть:
– документ купли-продажи = запись + кодировка в языке и законе,
– фраза Шребера «я становлюсь женщиной» = запись + кодировка в бредовом нарративе,
– вспышка боли или экстаза без слов = запись почти без кодировки, ближе к «чистому следу».

Но даже «чистый след» у них материален, потому что он действует. Он производит последствия: меняет тело, запускает поток, создаёт субъекта. Материальность здесь не в том, что можно потрогать, а в том, что работает.

Поэтому твой вопрос «не метафизика ли это?» Делёз бы отверг. Для него «метафизика» начинается там, где мы отделяем суть от явления. А он говорит: нет, запись = явление = производство. Она не за вещами, она в самих вещах, как их след, их ожог.

Можно сказать так: у тебя нет «чистого шрама» вне кожи, но кожа без шрама тоже не бывает. Запись — это всегда след на поверхности.


Нет глубокой разницы между ложным материализмом и типичными формами идеализма.
Теория шизофрении держится на трёх понятиях, которые составляют её «троичную формулу»:
диссоциация (Крепелин),
аутизм (Блейлер),
пространство-время, или бытие-в-мире (Бинсвангер).
Первое — объясняющее понятие: оно претендует на то, что указывает на специфическое нарушение или первичный дефицит.
Второе — понимающее понятие: оно фиксирует специфику самого эффекта — бреда или разрыва, «отрыва от реальности, сопровождаемого относительным или полным преобладанием внутренней жизни».
Третье — выразительное понятие: оно открывает или заново открывает «бредового человека» в его особом мире.
Общее у этих трёх в том, что проблему шизофрении они сводят к я, через посредство «образа тела» (последний аватар души, где соединяются требования спиритуализма и позитивизма).
Но шизофреник, как и в случае с папой-мамой, давно уже в это «я» не верит. Он за пределами, он по ту сторону, под, над, но не внутри этих проблем.
И там, где он находится, есть настоящие проблемы, невыносимые страдания, бедность, которую трудно вынести. Но зачем его снова возвращать туда, откуда он вышел? Зачем толкать обратно в проблемы, которые уже не его, и искажать его правду, думая, что ей достаточно воздали честь одним лёгким «снятием шляпы»?

Сергей: Здесь Делёз и Гваттари разбирают то, как психиатрия «объясняла» шизофрению. У них есть три классические фигуры:

– Крепелин: диссоциация. Шизофрения объясняется как дефект, первичный раскол психики.
– Блейлер: аутизм. Шизофреник «отрывается от реальности», живёт во внутреннем мире.
– Бинсвангер: пространство-время, бытие-в-мире. Шизофреник живёт в особом «мире», со своим порядком и логикой.

Разные акценты — дефект, отрыв, иной мир — но общий знаменатель у всех один: всё сводится к «я». Психиатрия упорно возвращает шизофреника в рамку субъекта, пусть даже «искажённого»: «У тебя раскол в я», «у тебя я замкнулось на себя», «у тебя я обитает в странном мире».

Для Делёза и Гваттари это и есть ложный материализм, потому что он на деле идеалистичен: он всё время держится за фантом «я». Даже «образ тела» — это последний суррогат души. Наука вроде бы отказывается от спиритуализма, но тихо вводит его обратно через психиатрию: теперь вместо души у нас «образ тела», и всё снова крутится вокруг субъекта.

А шизофреник, по Делёзу, уже не играет в это. Он вышел за пределы «я». Его опыт — это опыт интенсивностей, тел без органов, становлений. У него действительно есть страдания, бедность, ужасы — но они не сводятся к «дефекту я». Это реальные проблемы, реальные боли, искажаемые психиатрией, когда та возвращает его туда, откуда он уже вышел.

Вот почему они так резко спрашивают: зачем снова толкать его назад в «проблемы я»? Зачем этот лёгкий реверанс — «да, у него есть своя правда», но всё равно насильственное возвращение в рамку субъективности?

В их логике это и есть предательство: вместо того чтобы увидеть производство желания и интенсивности, психиатрия видит только «субъект с нарушением».


Скажут: шизофреник больше не может сказать «я», и нужно вернуть ему эту священную функцию высказывания. Он сам это формулирует иначе: «меня снова загаживают».
«Я больше не скажу «я», я никогда больше этого не скажу, это слишком глупо. Каждый раз, когда я это услышу, я заменю его третьим лицом — если вспомню. Если им так весело. Это ничего не изменит». И если он всё-таки скажет «я» — это тоже ничего не меняет. Он слишком вне этих проблем, слишком далеко за их пределами.
Даже Фрейд не вышел за рамки этой узкой перспективы «я». Ему мешала его собственная троичная формула — эдиповская, невротическая: папа–мама–я.
Нужно спросить: не привело ли аналитическое господство эдипова комплекса к тому, что Фрейд утвердил, своим авторитетом закрепил неудачное понятие аутизма, применённое к шизофрении?
Ведь нельзя скрывать: Фрейд не любит шизофреников, не любит их сопротивления эдипизации. Он скорее склонен относиться к ним как к животным: они принимают слова за вещи, говорит он; они апатичны, нарциссичны, отрезаны от реальности, не способны к переносу, они похожи на философов — «нежелательное сходство».

Олег: это правда, что Фрейд не любил шизофреников?

Сергей: Да, Делёз и Гваттари здесь не выдумывают: у Фрейда действительно была холодность, даже презрение к шизофреникам. Для него они были «плохими пациентами».

Почему?
Фрейд строил психоанализ на переносе — на том, что пациент переносит свои фигуры (отца, матери, любовных объектов) на аналитика, и через эту динамику открывается доступ к бессознательному. Но шизофреник в эту игру не играет. Он не переносит, не «подыгрывает» — он рушит саму структуру эдипова треугольника.

Фрейд говорил: шизофреники принимают слова за вещи, не понимают метафоры. Он видел их как апатичных, замкнутых, нарциссичных, «отрезанных от реальности». Для него они были почти как животные, не способные участвовать в аналитической сцене. И да, он сравнивал их с философами — иронично, но явно с негативным оттенком: мол, они также лишены «жизненной энергии», слишком застряли в абстракциях.

Поэтому Делёз и Гваттари подмечают: Фрейд не просто не понимал шизофреников, он их не любил, потому что они сопротивлялись его фундаментальной схеме. Неврозы легко укладывались в эдиповскую драму. Шизофрения же показывала: желание работает иначе, вне «папа-мама-я».

И тут Фрейд сделал то, что Делёз ему никогда не простит: он вместо того, чтобы признать этот опыт, загнал его в категорию «аутизм» и закрыл тему.


Много спорили, как аналитически мыслить отношение между влечениями и симптомами, между символом и символизируемым. Это ли причинная связь, или связь понимания, или выражения? Но вопрос ставится слишком абстрактно.
Потому что на деле всё решается сразу, как только нас помещают в Эдип и измеряют Эдипом: дело сделано, уничтожена единственная подлинная связь — связь производства.
Великая находка психоанализа — это было открытие желающего производства, производств бессознательного.
Но с Эдипом эта находка быстро оказалась заслонена новым идеализмом:
– бессознательному как фабрике противопоставили античный театр;
– единицам производства бессознательного противопоставили представление;
– продуктивному бессознательному противопоставили бессознательное, которое может лишь выражать себя (в мифе, трагедии, сновидении…).

Сергей: Делёз и Гваттари признают: Фрейд сделал великую находку. Он показал, что бессознательное — это не склад образов и не мистика, а производство, фабрика, где работают силы и влечения. В этом его подлинный материализм.

Но что случилось дальше? Почти сразу психоанализ закрыл этот прорыв и снова скатился в старый идеализм. Как? Через Эдип.

– Вместо фабрики бессознательного снова появился театр: теперь это сцена, на которой разыгрывается трагедия папы, мамы и ребёнка.
– Вместо машин желания — персонажи, роли, мифы.
– Вместо производства — представление.

То есть психоанализ, едва прикоснувшись к материализму, тут же его предал, вернувшись к старой оптике: бессознательное «выражает себя» через символы и драмы. Снова речь идёт не о том, как оно работает, а о том, что оно «значит».

Именно поэтому они так упорно повторяют: всё решается в тот момент, когда пациента загоняют в Эдип. Как только измерили его желания папой и мамой — всё, связь с производством уничтожена.

Для Делёза это предательство особенно болезненно: ведь в самом начале у Фрейда была возможность развернуть радикально материалистическую теорию — бессознательное как фабрика. Но он не выдержал, отступил, снова одел маску театра.

Так психоанализ стал не освобождающей практикой, а новым идеализмом.


Каждый раз, когда проблему шизофреника сводят к я, можно только «пробовать на вкус» какую-то предполагаемую сущность или особенность шизо — пусть даже с любовью и жалостью, или наоборот, выплёвывая с отвращением.
То как «я-раздвоенный», то как «я-отрезанный», то как «я-специфический», который будто никуда не исчез, просто был «в своём мире» и которого может «открыть» хитрый психиатр-наблюдатель, феноменолог.
Но здесь уместно напомнить слова Маркса: по вкусу хлеба не угадаешь, кто его вырастил; по продукту не узнаешь систему и отношения производства.
Продукт кажется тем более специфическим, «невыразимо особенным», чем больше его объясняют через абстрактные формы причинности, понимания или выражения, а не через сам реальный процесс производства, от которого он зависит.
Шизофреник кажется тем более «специфичным» и «персонифицированным», чем больше процесс останавливают, делают его самоцелью или заставляют играть впустую в бесконечности, доводя до той «ужасной крайности, где душа и тело в конце концов погибают» (то, что называют «аутизмом»). Это знаменитое «терминальное состояние» у Крепелина.

Сергей: Здесь Делёз и Гваттари делают ещё один резкий жест: они говорят — всякий раз, когда психиатрия или феноменология сводят шизофреника к «я» («я раздвоенный», «я отрезанный», «я особенный»), они на самом деле пробуют лишь вкус продукта. А продукт не раскрывает производственных отношений.

Отсылка к Марксу предельно ясна: вкус хлеба не говорит, кто и как его выращивал. Так и здесь: бред, галлюцинации, аутизм — всё это продукты, но не из них нужно выводить систему. Их специфику можно смаковать бесконечно, как «особенности личности», но это только отводит взгляд от того, что на самом деле работает — машин желания, процессов производства.

Поэтому шизофреник и кажется «таким специфичным», «таким неповторимым». Чем больше его описывают в терминах «я» и «его внутреннего мира», тем сильнее стирается сам производственный процесс, из которого это всё возникло.

И в итоге получается то, что Крепелин называл «терминальным состоянием»: пустота, край, где душа и тело обрываются, и человека объявляют «аутистом», «отрезанным», «вышедшим из игры». Но для Делёза это не свойство самого шизофреника, а результат того, что процесс искусственно останавливают и кодифицируют.

Их мысль проста и жёстка: если смотреть на бред через призму «я», то мы всегда получим «невыразимую особенность личности». Но это ложный путь. Истинный материализм — не в продукте, а в производстве.


Но если, наоборот, указать на материальный процесс производства, то особенность продукта начинает исчезать, и появляется возможность другого «завершения».
Шизофрения — это прежде всего процесс производства желания и желающих машин, а не «болезнь шизофреника», которого искусственно превратили в замкнутую фигуру, персонифицированную в аутизме.
Как же происходит переход от одного к другому — и неизбежен ли он? Это и остаётся главным вопросом.
Здесь, как и в других случаях, самые ценные указания даёт Ясперс, потому что его «идеализм» был весьма необычен. Он противопоставлял понятию «процесс» понятия «реакции» или «развития личности». Для него процесс — это разрыв, вторжение, уход от фиктивной связи с «я» и её замена связью с «демоническим» в природе.
Ему лишь не хватало шага, чтобы мыслить этот процесс как материальную, экономическую реальность — как процесс производства, в котором совпадают Природа = Индустрия, Природа = История.

Сергей: Когда психиатрия говорит «шизофреник», она делает из процесса фигуру: замкнутое существо, аутистическое «я», которое будто бы застряло внутри себя. Но если смотреть на это как на материальное производство — машины желания, их сцепки, сбои, записи, интенсивности, — то сама «особенность продукта» исчезает. Оказывается, что бред и галлюцинации — не уникальные свойства личности, а побочные эффекты работы машин.

И тут они берут Ясперса. У него «процесс» — это не развитие «я», а разрыв, вмешательство чего-то чужого, «демонического». То есть он уже почти уходит от психологии и индивидуальности, начинает видеть в шизофрении именно чуждое, не-личное измерение. Но он остаётся идеалистом: демоническое для него — это метафизика, символ природы.

Делёз и Гваттари говорят: вот этого шага Ясперсу и не хватило — сделать процесс материальным. Не «демоническое», а индустриальное, экономическое. Шизофрения — это не отклонение души, а процесс, в котором природа = индустрия, природа = история. То есть производящие машины желания и есть сама природа, сама история, работающая в человеке.

Отсюда и главный вопрос: почему процесс иногда продолжается (как у Ницше, превращаясь в экстаз, творчество), а иногда сворачивается в «фигуру болезни» (аутизм, терминальное состояние)? И можно ли удержать этот процесс живым, не дать ему омертветь?

Их ответ осторожен: процесс шизофрении не обязан завершаться фигурой «шизофреника». Но социальные машины (психиатрия, капитализм, семья) всё время толкают его в эту сторону — превращают поток в диагноз.


В каком-то смысле логика желания сбивается с пути уже на первом шаге: на том самом первом шаге платоновского деления, где нас заставляют выбирать между производством и приобретением.
Как только мы ставим желание на сторону приобретения, мы создаём об идее желания идеалистическое (диалектическое, нигилистическое) представление: желание — это прежде всего недостаток, нехватка объекта, нехватка реального объекта.

Олег: вот это поясни, вроде короткий фрагмент.. Мы представляем желание как недостаток из за чего?

Сергей: Смотри: Платон в «Софисте» и других диалогах вводит деление между производством (poiesis) и приобретением (ktesis). Производство — это то, что создаёт, творит, рождает новое. Приобретение — это то, что берёт уже готовое, присваивает.

И вот когда желание поставили не на сторону производства, а на сторону приобретения, всё и поехало: желание стало мыслиться как нехватка. «Я хочу, потому что у меня чего-то нет. У меня недостаток, и я стремлюсь восполнить его объектом».

Отсюда вся психоаналитическая и философская традиция: желание — это дыра, пустота, отсутствие. Хочешь — потому что чего-то не хватает. Нет объекта → появляется нехватка → желание = поиск восполнения.

Для Делёза это и есть идеалистическая ловушка. Она делает желание зависимым от объекта, которого якобы не хватает. Но тогда желание никогда не автономно: оно всегда обслуживает отсутствие, всегда крутится вокруг дырки.

А он с Гваттари настаивает: желание — это производство, оно ничего не «испытывает в дефиците». Оно всегда уже создаёт, сцепляет, продуцирует. Недостаток — это иллюзия, введённая с самого начала, когда желание приравняли к приобретению.

То есть кратко: мы считаем желание недостатком, потому что вся философия (с Платона) заставила нас думать о нём в логике «приобретения», а не «производства».


Правда, другая сторона — «производство» — тоже не забыта. Даже Кант совершил своего рода критическую революцию в теории желания, определив его как «способность быть с помощью представлений причиной реальности объектов этих представлений».
Но не случайно для иллюстрации Кант привёл именно суеверия, галлюцинации и фантазмы: мы прекрасно знаем, что реальный объект может быть произведён только внешней причинностью и механизмами, но это знание не мешает нам верить во внутреннюю силу желания порождать свой объект — пусть даже в нереальной форме, в галлюцинации или фантазме — и воображать эту причинность внутри самого желания.
Таким образом, реальность объекта, произведённого желанием, — это психическая реальность. И тогда можно сказать: критическая революция ничего по сути не меняет. Такая концепция «производительности» вовсе не опровергает классическую идею желания как нехватки, а наоборот, держится на ней и только углубляет её.

Олег: так, что такое критическая революция и почему она ничего не меняет?

Сергей: У Канта «критическая революция» — это его знаменитый поворот в философии: не вещи определяют сознание, а сознание накладывает свои формы на вещи. В применении к желанию это значит: желание — это не просто пассивная нехватка (как у Платона или Аристотеля), а активная способность — «с помощью представлений быть причиной реальности объектов этих представлений».

В самом деле, если желание есть нехватка реального объекта, то его собственная реальность — это «сущность нехватки», которая производит фантазматический объект. Так понятое желание — как производство, но производство фантазмов — было прекрасно разработано в психоанализе.

Тогда получается:
потребность определяется как относительная нехватка своего объекта,
– а желание — как то, что производит фантазм и производит само себя, отрываясь от объекта, но одновременно удваивая нехватку, делая её абсолютной, превращая её в «неисцелимую недостаточность бытия», в «недостаток-бытия, которым и является жизнь».

Отсюда теория «опоры» (étayage): желание держится на потребностях, и его продуктивность продолжается на фоне потребностей, в их отношении нехватки к объекту.

Короче говоря: когда производство желания сводят к производству фантазмов, мы всего лишь доводим до конца идеалистический принцип, по которому желание определяется как нехватка, а не как производство — производство «индустриальное».


Олег: думаю я созрел спросить, какие у нас основания называть желание производством? То есть я могу назвать желание чем угодно. Желание - это когда ангелы поют тебе на ухо. Нужны же какие-то обоснования. Верно ли сказать, что за основу берется модель, вот эта вот Платоническая, где есть 2 полюса: производство и приобретение. И позиция, где желание - это приобретение, мы считаем идеалистическим, и методом исключения остается производство. Почему мы считаем причисление к приобретению идеалистическим?

Сергей: Начнём с того, что да: Делёз и Гваттари действительно отталкиваются от платоновского деления: производство ↔ приобретение. И они говорят: если желание трактовать как приобретение, то мы автоматически скатываемся в идеализм. Почему?

Потому что логика приобретения устроена так: «у меня чего-то нет → я хочу восполнить нехватку». Это значит, что желание всегда вторично: оно зависит от объекта, которого нет. А если объект «дает смысл» желанию, то желание само становится тенью, призраком, нехваткой.

В этой модели желание не творит, оно только ждёт. Оно сидит в углу как попрошайка: «дай мне то, чего у меня нет». Вся энергия желания оказывается связана с отсутствием. Это и есть идеализм: вместо того чтобы смотреть на реальные процессы, мы начинаем верить в пустоту, в дыру, в несуществующее как источник движения.

Теперь — почему они называют желание производством.
Потому что фактически желание всегда что-то делает. Оно соединяет потоки, запускает процессы, производит новые комбинации. Ребёнок не «хочет молоко, потому что у него его нет» — он соединяется с грудью матери, и из этого соединения производится реальность: удовольствие, насыщение, запись опыта. Рабочий не «хочет зарплату, потому что у него её нет» — он соединяется с машиной, и в этом соединении производятся товары, деньги, социальные отношения.

Желание не ждёт объекта, оно производит сцепки, которые и создают то, что потом будет названо объектом. То, что мы называем «объектом желания», на деле является результатом производства, а не его условием.

Поэтому — да, они берут модель Платона, но используют её как инструмент разворота. «Если вы ставите желание на сторону приобретения, вы верите в отсутствие и идеализм. Мы ставим его на сторону производства, потому что мы видим, что желание реально производит — тела, связи, записи, субъекты».

Можно сказать проще: для Делёза желание всегда материально. Оно не может быть только «фантазией об объекте». Оно действует, оно оставляет следы. И это для них и есть главное доказательство: мы видим продукты желания повсюду — от ребёнка у груди до капиталистической фабрики.


Продолжение: